– Ну как, Фома? Как идёт дело?
Потом Иуда притащил свой денежный ящик и громко, звеня монетами и притворно не глядя на Фому, стал считать деньги.
– Двадцать один, двадцать два, двадцать три… Смотри, Фома, опять фальшивая монета. Ах, какие все люди мошенники, они даже жертвуют фальшивые деньги… Двадцать четыре… А потом опять скажут, что украл Иуда… Двадцать пять, двадцать шесть…
Фома решительно подошёл к нему – уже к вечеру это было – и сказал:
– Он прав, Иуда. Дай я поцелую тебя.
– Вот как? Двадцать девять, тридцать. Напрасно. Я опять буду красть. Тридцать один…
– Как же можно красть, когда нет ни своего, ни чужого. Ты просто будешь брать, сколько тебе нужно, брат.
– И это столько времени тебе понадобилось, чтобы повторить только его слова? Не дорожишь же ты временем, умный Фома.
– Ты, кажется, смеёшься надо мною, брат?
– И подумай, хорошо ли ты поступаешь, добродетельный Фома, повторяя слова его? Ведь это он сказал – «своё», – а не ты. Это он поцеловал меня – вы же только осквернили мне рот. Я и до сих пор чувствую, как ползают по мне ваши мокрые губы. Это так отвратительно, добрый Фома. Тридцать восемь, тридцать девять, сорок. Сорок динариев, Фома, не хочешь ли проверить?
– Ведь он наш учитель. Как же нам не повторять слов учителя?
– Разве отвалился ворот у Иуды? Разве он теперь голый и его не за что схватить? Вот уйдёт учитель из дому, и опять украдёт нечаянно Иуда три динария, и разве не за тот же ворот вы схватите его?
– Мы теперь знаем. Иуда. Мы поняли.
– А разве не у всех учеников плохая память? И разве не всех учителей обманывали их ученики? Вот поднял учитель розгу – ученики кричат: мы знаем, учитель! А ушёл учитель спать, и говорят ученики: не этому ли учил нас учитель? И тут. Сегодня утром ты назвал меня: вор. Сегодня вечером ты зовёшь меня: брат. А как ты назовёшь меня завтра?
Иуда засмеялся и, легко поднимая рукою тяжёлый, звенящий ящик, продолжал:
– Когда дует сильный ветер, он поднимает сор. И глупые люди смотрят на сор и говорят: вот ветер! А это только сор, мой добрый Фома, ослиный помёт, растоптанный ногами. Вот встретил он стену и тихо лёг у подножия её. а ветер летит дальше, ветер летит дальше, мой добрый Фома!
Иуда предупредительно показал рукой через стену и снова засмеялся.
– Я рад, что тебе весело. – сказал Фома. – Но очень жаль, что в твоей весёлости так много зла.
– Как же не быть весёлым человеку, которого столько целовали и который так полезен? Если бы я не украл трех динариев, разве узнал бы Иоанн, что такое восторг? И разве не приятно быть крюком, на который вывешивает для просушки: Иоанн – свою отсыревшую добродетель, Фома – свой ум, поеденный молью?
– Мне кажется, что лучше мне уйти.
– Но ведь я же шучу. Я шучу, мой добрый Фома, – я только хотел знать, действительно ли ты желаешь поцеловать старого, противного Иуду, вора, который украл три динария и отдал их блуднице.
– Блуднице? – удивился Фома. – А об этом ты сказал учителю?
– Вот ты опять сомневаешься, Фома. Да, блуднице. Но если бы ты знал, Фома, что это была за несчастная женщина. Уже два дня она ничего не ела…
– Ты это знаешь наверное? – смутился Фома.
– Да, конечно. Ведь я сам два дня был с нею и видел, что она ничего не ест и пьёт только красное вино. Она шаталась от истощения, и я падал вместе с нею…
Фома быстро встал и, уже отойдя на несколько шагов, кинул Иуде:
– По-видимому, в тебя вселился сатана. Иуда. И, уходя, слышал в наступивших сумерках, как жалобно позванивал в руках Иуды тяжёлый денежный ящик. И как будто смеялся Иуда.
Но уже на другой день Фоме пришлось сознаться, что он ошибся в Иуде – так прост, мягок и в то же время серьёзен был Искариот. Он не кривлялся, не шутил злоречиво, не кланялся и не оскорблял, но тихо и незаметно делал своё хозяйственное дело. Был он проворен, как и прежде, – точно не две ноги, как у всех людей, а целый десяток имел их, но бегал бесшумно, без писка, воплей и смеха, похожего на смех гиены, каким раньше сопровождал он все действия свои. А когда Иисус начинал говорить, он тихо усаживался в углу, складывал свои руки и ноги и смотрел так хорошо своими большими глазами, что многие обратили на это внимание. И о людях он перестал говорить дурное, и больше молчал, так что сам строгий Матфей счёл возможным похвалить его, сказав словами Соломона:
– Скудоумный высказывает презрение к ближнему своему, но разумный человек молчит.
И поднял палец, намекая тем на прежнее злоречие Иуды. В скором времени и все заметили в Иуде эту перемену и порадовались ей, и только Иисус все так же чуждо смотрел на него, хотя прямо ничем не выражал своего нерасположения. И сам Иоанн, которому Иуда оказывал теперь глубокое почтение, как любимому ученику Иисуса и своему заступнику в случае с тремя динариями, стал относиться к нему несколько мягче и даже иногда вступал в беседу.
– Как ты думаешь. Иуда, – сказал он однажды снисходительно, – кто из нас, Пётр или я, будет первым возле Христа в его небесном царствии?
Иуда подумал и ответил:
– Я полагаю, что ты.
– А Пётр думает, что он, – усмехнулся Иоанн.
– Нет. Пётр всех ангелов разгонит своим криком, – ты слышишь, как он кричит? Конечно, он будет спорить с тобою и постарается первый занять место, так как уверяет, что тоже любит Иисуса, – но он уже староват, а ты молод, он тяжёл на ногу, а ты бегаешь быстро, и ты первый войдёшь туда со Христом. Не так ли?
– Да, я не оставлю Иисуса, – согласился Иоанн. И в тот же самый день и с таким же вопросом обратился к Иуде Пётр Симонов. Но, боясь, что громкий голос его будет услышан другими, отвёл Иуду в самый дальний угол, за дом.